Молитва
Моя звезда, не тай, не тай, Моя звезда – мы веселимся. Моя звезда, не дай, не дай Напиться или застрелиться.
Как хорошо, что мы вдвоём, Как хорошо, что мы горбаты Пред Богом, а перед царём Как хорошо, что мы крылаты.
Нас скосят, но не за царя – За чьи-то старые молебны, Когда, ресницы опаля, За пазуху летит комета.
Моя звезда, не тай, не тай, Не будь кометой той задета Лишь потому, что сотню тайн Хранят закаты и рассветы.
Мы под одною кофтой ждём Нерукотворного причастья И задыхаемся копьём, Когда дожди идут нечасто.
Моя звезда – моя глава, Любовница, когда на плахе, Я знаю смертные рубахи, Крахмаленные рукава.
И всё равно, и всё равно, Ад пережив тугими нервами, Да здравствует твоё вино, Что льётся в половине первого.
Да здравствуют твои глаза, Твои цветы полупечальные, Да здравствует слепой азарт Смеяться счастью за плечами.
Моя звезда, не тай, не тай, Мы нашумели, как гостинцы, И если не напишем – Рай, Нам это Богом не простится.
* * *
Неужели опять опрокинет Иуда, Как бокалы с кагором, чужие слова, Неужели опять между светом и блудом Забинтованных женщин пойду целовать?!
Неужели опять одиночества ради На рубашки порву я свою простыню? Обрасту, как монах, и умру в Ленинграде И на мраморной туче всю ночь простою?!
Нет, нет, нет, Невдомёк окаянному принцу, Что не олово – грустную голову лью И пою, как поют все небесные птицы, Наизусть затвердившие Биб-ли-ю.
* * *
Живём в печали и веселье, Живём у Бога на виду: В петле качается Есенин, И Мандельштам лежит на льду. А мы рассказываем сказки, И, замаскировав слезу, Опять сосновые салазки Куда-то Пушкина везут. Не пахнет мясом ли палёным От наших ветреных романов? И я за кровью Гумилёва Иду с потресканным стаканом. В моём лице записки пленника И старый яд слепой тоски. В гробу рифмуют кости Хлебникова Лукавых строчек колоски. Но от Москвы и до Аляски, Когда поэты погибают, Ещё слышнее ваши пляски, Ещё сытнее стол с грибами.
* * *
Жизнь – это наслаждение погоста, грубый дом дыма, где ласточка поседевшей головою бьётся в преисподней твоего мундира.
Жизнь – это потный лоб Микеланджело. Жизнь – это перевод с немецкого. Сколько хрусталя серебряные глаза нажили? Сколько пощёчин накопили щёчки прелестные?
Я буду стреляться вторым за наместником сего монастыря, то есть тела, когда твоя душа слезою занавесится, а руки побелеют белее мела.
Из всего прошлого века выбрали лишь меня. Из других – Разина струги, чифирь Пугачёва. Небо желает дать ремня. Небо – мой тулуп, дородный, парчовый.
Раскалённый кусок золота, молодая поэтесса – тоска, Четыре мужика за ведром водки... Жизнь – это красная прорубь у виска каретою раздавленной кокотки.
Я не плачу, что наводнение в Венеции, и на венских стульях моих ушей лежит грандиозная библия моего величия и тёплые карандаши. Тёмные карандаши всегда Богу по душе.
Богу по душе с каким-нибудь малым по голубым распятиям моих вен, где, словно Пушкин, кровь ругается матом сквозь белое мясо всех моих белых поэм!
* * *
Была б жива Цветаева,
пошел бы в ноги кланяться,
пускай она седая
и в самом старом платьице.
С собой взял водку белую
и пару вкусных шницелей,
присел бы зорким беркутом –
знакомиться?! мириться ли?!
Пускай была бы грустная,
а скатерть даже грязная,
но только б слышать с уст ее
то – розовое, разное.
Но только б видеть глаз ее
фиалковые тени
и чудо челки ласковой
и чокнуться в колени.
Жила на свете меточка
курсисточкой красивой,
в бумажном платье девочка
петлю с собой носила.
Писала свитки целые,
курила трубку черную,
любила спать за церковью,
ходить в пацанских чеботах.
И доигралась, алая,
и потеряла голову,
одно лишь слово балуя,
ты засыпала голая.
Один лишь стол в любовниках,
одна лишь ночь в избранницах.
Ах, от тебя садовнику
навеки не избавиться!
Небесному – небесное,
земному лишь земное,
и ты летишь над бездною
счастливейшей звездою.
Все поняла – отвергнула,
поцеловала – ахнула,
ну а теперь ответа жди
от золотого ангела.
Пусть сыну честь – гранатою,
а мужу слава – пулей,
зато тебя с солдатами
одели и обули.
Ни милости, ни благости –
божественная ягода,
ты удавилась в августе
над табуреткой Дьявола.
И ничего не вспомнила,
перекрестилась толечко.
Налей стаканы полные,
заешь все лунной корочкой.
Здоровье пью рабы твоей,
заложницы у вечности,
над тайнами разрытыми
страстями подвенечными.
Какое это яблоко
по счету, своевольное?
Промокшая Елабуга,
печаль моя запойная.
Была б жива Цветаева,
пришел бы в ноги кланяться,
за то, что не святая,
а лишь Страстная Пятница.
И грустная, и грешная,
и горькая, и сладкая,
сестрица моя нежная,
сестрица моя славная.
Дай Бог в аду не горбиться,
седые патлы путая,
малиновая горлица,
серебряного утра!..
* * *
Сердце мое стучит, как гренадер – каблуками,
что к императору взбегает на второй этаж.
Нервы рвутся, как драгоценные ткани,
а как мне перевязать кровью истекающий карандаш?
Это не выдумка – валуна-увальня.
Это кроит черепа мой глагол-улан.
В России мои стихи не умерли,
а поднялись над горизонтом, словно скифский курган.
Столетия промяты, как диваны.
Пыль летит через лбы покойниц.
Заглавия торжественны, как кардиналы,
и та же пудра у всех моих любовниц.
Я не трону трона, не обогну храма,
зайду помолиться в тиши Господу.
И дождь не нальет мне больше ни грамма,
потому что я бел как мел и печален, как госпиталь.
|