Владимир Сорокин. Метель Владимир Сорокин. Метель Отрывок из повести — Да поймите же вы, мне надо непременно ехать! — в сердцах взмахнул руками Платон Ильич. — Меня ждут больные! Боль-ны-е! Эпидемия! Это вам о чем-то говорит?! Смотритель прижал кулаки к своей барсучьей душегрейке, наклоняясь вперед: — Да как же-с нам не понять-то? Как не понять-с? Вам ехать надобно-с, я понимаю очень хорошо-с. А у меня лошадей нет и до завтра никак не будет! — Да как же у вас нет лошадей?! — со злобой в голосе воскликнул Платон Ильич. — На что же тогда ваша станция? — А вот на то, что лошади все повышли, и нет ни одной, ни одной! — громко затвердил смотритель, словно разговаривая с глухим. — Разве вечером чудом почтовые свалятся. Так кто ж знает — когда? Платон Ильич снял пенсне и уставился на смотрителя так, словно увидал его впервые: — Да вы понимаете, батенька, что там люди умирают? Смотритель, разжав кулаки, протянул руки к доктору, словно прося подаяния: — Да как же не понять-с? Отчего ж нам не понять-с? Люди православныя помирают, беда, как же не понять! Но вы в окошко-то гляньте, что творится! Платон Ильич надел пенсне и машинально перевел взгляд своих оплывших глаз на заиндевелое окно, разглядеть за которым что-либо не представлялось возможным. За окошком по-прежнему стоял пасмурный зимний день. Доктор глянул на громкие ходики в виде избушки бабы-яги: они показывали четверть третьего. — Третий час уж! — Он негодующе качнул своей крепкой, коротко подстриженной головой с легкой сединой на висках. — Третий час! А там и смеркаться начнет, понимаешь ты? — Да как не понять-с, как же не понять... — начал было смотритель, но доктор решительно оборвал его: — Вот что, батенька! Доставай мне лошадей хоть из-под земли! Если я туда сегодня не попаду, я тебя под суд подведу. За саботаж. Известное государственное слово подействовало на смотрителя усыпляюще. Он как бы сразу заснул, перестав бормотать и оправдываться. Его слегка согнутая в пояснице фигура в короткой душегрейке, плюшевых штанах и высоких белых, подшитых желтой кожей валенках застыла неподвижно в сумраке просторной, сильно натопленной горницы. Зато его жена, тихо до этого сидевшая с вязаньем в дальнем углу за ситцевой занавеской, заворочалась, выглянула, показывая свое широкое, ничего не выражающее лицо, уже успевшее осточертеть доктору за эти два часа ожидания, пития чая с малиновым и сливовым вареньем и листания прошлогодней «Нивы»: — Михалыч, нешто Перхушу просить? Смотритель сразу пришел в себя. — Можно и Перхушу упросить, — почесал он правой рукой левую, полуоборачиваясь к жене. — Но они ж хотят казенных лошадей. — Мне все равно каких! — воскликнул доктор. — Лошадей! Лошадей! Ло-ша-дей! Смотритель зашаркал к конторке: — Ежели он не у дяди в Хопрове, можно и упросить... Подойдя к конторке, он снял трубку телефона, крутанул пару раз ручку, распрямился, упершись левой рукой в поясницу и вытягивая вверх плешивую голову, словно желая вырасти: — Миколай Лукич, Михалыч тревожит. Скажи-ка, что наш хлебовоз к вам сёдни не проезжал? Нет? Ну и ладно. А как же! Куда ж нынче ехать, тут нет возможности никакой, а как же. Ну, благодарствуй. Он осторожно положил трубку на рычажки и с признаками оживления на неряшливо выбритом, безбородом лице мужчины без возраста зашаркал к доктору: — Стало быть, сёдни наш Перхуша за хлебом в Хопров не поехал. Здесь он, на печи лежит. А то он как за хлебом поедет, так сразу мимоездом — к дяде. А там — чай да лясы-балясы. К вечеру токмо нам хлеб и привозит. — У него лошади? — Самокат у него. — Самокат? — сощурился доктор, доставая портсигар. — Коль упросите его, он вас на самокате в Долгое и доставит. — А мои? — наморщил лоб Платон Ильич, вспомнив свои сани, ямщика и пару казенных лошадей. — А ваши тутова покамест постоят. На них потом и вернетесь. Доктор закурил, выпустил дым: — И где этот твой хлебовоз? — Тут неподалеку. — Смотритель махнул рукой себе за спину. — Вас Васятка проводит. Васятка! На зов его никто не откликнулся. — Он, чай, в новой хате, — отозвалась из-за занавески жена смотрителя. И тут же встала, зашелестела по полу юбкой, вышла. Доктор подошел к вешалке, снял с нее свой долгополый, тяжелый пихор на цигейке, влез в него, надел широкий лисий малахай с охвостьем, накинул длинный белый шарф, натянул перчатки, подхватил оба саквояжа и решительно шагнул через порог распахнутой перед ним смотрителем двери в темные сени. Уездный доктор Платон Ильич Гарин был высоким, крепким сорокадвухлетним мужчиной с узким, вытянутым, большеносым лицом, выбритым до синевы и всегда имевшим выражение сосредоточенного недовольства. «Вы все мне мешаете исполнить то очень важное и единственно возможное, на что я предопределен судьбою, что я умею делать лучше всех вас и на что я уже потратил большую часть своей сознательной жизни», — словно говорило это целеустремленное лицо с большим упрямым носом и подзаплывшими глазами. В сенях он столкнулся с женой смотрителя и Васяткой, сразу забравшим у него оба саквояжа. — Седьмой дом отсюдова, — напутствовал смотритель, забегая вперед и открывая дверь на крыльцо. — Васятка, проводи господина дохтура. Платон Ильич вышел на воздух, щурясь. Было слегка морозно, пасмурно; слабый, но не утихший за эти три часа ветер по-прежнему нес мелкий снег. — Он с вас шибко много не возьмет, — бормотал смотритель, ежась на ветру. — Он мужик к барышу равнодушный. Лишь бы поехал. Васятка поставил саквояжи на лавку, вделанную в крыльцо, скрылся в сенях и вскоре вернулся в коротком полушубке, валенках и шапке, подхватил саквояжи, затопал с крыльца по наметенному снегу: — Пойдемте, барин. Доктор двинулся за ним, дымя папиросой. Они пошли по заметенной, пустой деревенской улице. Снегу навалило, подбитые изнутри мехом докторовы сапоги проваливались почти вполголенища. «Метет... — думал Платон Ильич, торопясь докурить быстро сгорающую на ветру папиросу. — Черт дернул меня поехать напрямки через эту станцию, будь она неладна. Медвежий угол, да и только: никогда зимой здесь не сыскать лошадей. Зарекался, ан — нет, поехал, dumkopf (Дурак (нем.)). Ехал бы себе по тракту, там в Запрудном сменялся да и поехал дальше, ну и пусть, что на семь верст дольше, зато уже б в Долгом был. И станция порядочная, и дорога широкая. Dumkopf! Теперь хлебай тут киселя...» Васятка бодро месил снег впереди, помахивая одинаковыми саквояжами, как баба ведрами на коромысле. Пристанционное поселение хоть и именовалось деревней Долбешино, но на самом деле было хутором из десяти дворов, разбросанных неблизко один от другого. Пока по запорошенному большаку дошли до избы хлебовоза, Платон Ильич слегка припотел в своем длинном пихоре. Возле этой старой, сильно осевшей избы все было заметено и отсутствовали следы человека, словно в ней и не жил никто. И только из трубы ветер рвал клочья белого дыма. Путники прошли сквозь кое-как огороженный палисадник, поднялись на заметенное, накренившееся вбок крыльцо. Васятка толкнул плечом дверь, она оказалась незапертой. Они вошли в темные сени, Васятка наткнулся на что-то, сказал: — Ох ты... Платон Ильич с трудом различил в темноте две большие бочки, тачку и какой-то хлам. У хлебовоза в сенях пахло почему-то пасекой — ульями, пергой и воском. Этот летний, милый запах никак не вязался с февральской метелицей. С трудом пробравшись к обитой мешковиной двери, Васятка отворил ее, прихватив один из саквояжей под мышку, шагнул через высокий порог: — Здравствуйте вам! Доктор вошел за ним, уклонившись от притолоки. В избе было чуть теплее, светлее и пустынней, чем в сенях: горели дрова в большой русской печи, на столе одиноко стояла деревянная солонка, лежала коврига хлеба под полотенцем, темнела одинокая икона в углу и сиротливо висели вставшие на поло вине шестого часы-ходики. Из мебели доктор заметил лишь сундук да железную кровать. — Дядь Козьма! — позвал Васятка, бережно опустив саквояжи на пол. Никто не отозвался. — Нешто на двор пошел? — Васятка обернул к доктору свое широкое веснушчатое лицо со смешным, словно облупленным, розовым носом. — Чаво там? — раздалось на печи, и показалась взлохмаченная рыжая голова с клочковатой бородкой и заспанными щелками глаз. — Здоров, дядь Козьма! — радостно выкрикнул Васятка. — Тут вот дохтуру в Долгое приспешило, а казенных на станции нетути. — И чаво? — почесалась голова. — А вот свез бы ты его на самоходе-то. Павел Ильич подошел к печи: — В Долгом эпидемия, мне непременно надо быть там сегодня. Непременно! — Эпидемия? — Хлебовоз протер глаз большими заскорузлыми пальцами с грязными ногтями. — Слыхал про эпидемию. Завчера на поште в Хопрове говорили. — Меня там ждут больные. Я везу вакцину. Голова на печи исчезла, послышалось кряхтение и скрип ступенек. Козьма спустился, закашлялся, вышел из-за печи. Это был малорослый, худощавый и узкоплечий мужик лет тридцати с кривыми ногами и непомерно большими кистями рук, какие случаются часто у портных. Лицо его, востроносое, заплывшее со сна, было добродушным и пыталось улыбнуться. Он стоял босой, в исподнем перед доктором, почесывая в своей рыжей, взъерошенной шевелюре. — Вак-цину? — произнес он уважительно и осторожно, словно боясь уронить это слово на свой старый, истертый и щелястый пол. — Вакцину, — повторил доктор и стянул с головы свой лисий малахай, под которым ему тут же стало жарко. — Так ведь мятель, барин. — Перхуша глянул в подслеповатое окошко. — Знаю, что метель! Там больные люди ждут! — повысил голос доктор. Почесываясь, Перхуша подошел к окошку, обложенному по краям рамы пенькой. — Я вон нынче и за хлебом не поехал. — Он смахнул пальцем проталину, проступившую в оконном инее от печного огня, глянул. — Ведь не единым хлебом жив человече, так? — Сколько ты хочешь? — потерял терпение доктор. Перхуша оглянулся на него, словно ожидая удара, молча пошел в угол справа от печи, где на лавке и полках стояли ведра, крынки и печные котлы, взял медный ковш, зачерпнул из ведра воды и стал быстро пить, дергая кадыком. — Пять целковых! — предложил доктор таким угрожающим тоном, что Перхуша вздрогнул. И тут же рассмеялся, отирая рот рукавом рубахи: — Да на что мне... Он поставил ковш, огляделся, икнув: — А это... Я ж токмо что печь затопил. — Там люди гибнут! — выкрикнул доктор. Перхуша, не взглянув на доктора, почесал грудь, сощурился на окошко. Доктор смотрел на хлебовоза с таким выражением своего носатого, напряженного лица, словно был готов его избить или разрыдаться. Перхуша вздохнул, почесал шею: — Слышь, малой, ты тогда тово... — Чаво? — раскрыл рот, не поняв, Васятка. — Посиди тут. А как прогорит — заложишь трубу. — Сделаю, дядь Козьма. — Васятка скинул с себя полушубок, свалил на лавку и сел рядом. — У тебя самоход... какой тяги? — спросил доктор с облегчением. — Пятьдесят лошадок. — Хорошо! Часа за полтора и доберемся до Долгого. А назад поедешь с пятью целковыми. — Да полно, барин... — с улыбкой махнул Перхуша своей большой, клешнеобразной рукой и хлопнул себя по худым ляжкам. — Ладноть, пойдем запрягаться. Он скрылся за печью и вскоре вышел в серой шерстяной кофте грубой вязки и ватных штанах, подтянутых солдатским ремнем высоко, почти на груди, и с парой серых валенок под мышкой. Сев на лавку рядом с Васяткой и кинув валенки на пол, стал быстро наматывать портянки.
|