СТИХИ О СОБАКЕ
когда сижу за работой у компьютера, а собака лежит на коленях — иногда не глядя поднимаю ее под передние лапы, прижимаю к себе, говорю ей: Дура ты, дура. а сейчас, не отрывая глаз от экрана, — машинально снова поднял ее, прижал, говорю ей: Дура ты, дура, — потом посмотрел: а на уровне лица ее хвост и попа (видимо, лежала наоборот), и ведь даже не пикнет. Висит вниз головой.
вот так и нас бог поднимет непонятно за что
Я называю свою течную суку — то мальчиком, то котенком, наверное, ей неприятно, но это уже неважно: ей будет одиннадцать лет, а мне будет — 48, когда я останусь жить, а собака умрет (однажды).
Но пока ты еще жива и у тебя — первая в жизни течка, я хожу за тобой с белой наволочкой — и везде, где успел, подстилаю. А между прочим, собачья кровь — сначала мелкая, будто сечка, а потом — виноград раздавленный, темно-красная и густая.
… К слову сказать, этот ужас мужчины перед женской регулой, слабостью — и всеми кровными их делами очень забавно выглядит: я ношу ее, суку бедную, словно подбитого лебедя, под Аустерлицем раненного … А она свесив голову, смотрит мне на ботинки, лживая, глупая, черная и почему-то сама растерянная. — Ну что, — говорю, — котенок? долго манипулировать собираешься? пачкать мне джинсы уличные, пятнать мне стихотворение — этой своей идиотской железной жертвенной кровью? — Собака вздыхает тяжко и я уже — капитулировал.
Потому что я сам считаю ее — своей последней любовью.
Ну а последняя любовь — она ведь всегда такая. Однажды она спала (трех месяцев с чем-то от роду) и вдруг завыла, затявкала, как будто бы догоняя небесного сенбернара, огромного, будто облако.
А я подумал, что вот — рассыпется в пыль собачка, но никогда не сможет мне рассказать, какая была у них там, в небесах, — веселая быстрая скачка и чего она так завыла, в небесах его догоняя.
Но всё, что человек бормочет, видит во снах, поёт — всё он потом пересказывает — в словах, принятых к употреблению. Так средневековой монахине являлся слепящий Тот в средневековой рубашке, а не голенький, как растение.
Поэтому утром — сегодня — выпал твой первый снег, и я сказал тебе: Мальчик, пойдем погуляем. Но мальчику больно смотреть на весь этот белый свет. И ты побежала за мной. Черная, как запятая.
— Вообще-то я зову ее Чуней, но по пачпорту она — Жозефина (родители ее — Лайма Даксхунд и Тауро Браун из Зеленого Города), поэтому я часто ей говорю: Жозефина Тауровна, зачем ты нассала в прихожей, и как это всё называется?
… Если честно, все смерти, чужие болезни, проводы меня уже сильно достали — я чувствую себя исчервлённым. Поэтому я собираюсь жить с Жозефиной Тауровной, с Чуней Петровной в зеленом заснеженном городе, медленном как снеготаянье.
А когда настоящая смерть, как ветер, за ней придет, и на большую просушку возьмет — как маленькую игрушку: глупое тельце её, прохладные длинные уши, трусливое сердце и голый горячий живот —
тогда — я лягу спать (впервые не с тобой) и вдруг приснится мне: пустынная дорога, собачий лай и одинокий вой — и хитрая большая морда бога, как сенбернар, склонится надо мной.
СТИХИ О ЕЛКЕ
Проснуться в 147 лет, прочитать смс: «здравствуй, мой обжигающий мальчик», изумиться, переспросить: — Почему обжигающий? — получить очевидный ответ: «потому что ты меня обжигаешь», и даже не удивиться, что тебя называют на ты.
— Господи, сколько вас было, и хоть бы одна собака сделала отчисленье в мой пенсионный фонд.
Этим летом мне все говорили: объявляй войну, собирай своё войско! — ну вот я и собрал: три с половиной калеки. … Но так уж случилось, что днем мы с Чуней купили ёлку, самую зимнюю елку, срубленную навеки.
Тут-то все стали ее наряжать: и Саша повесил шарик, и Сеня повесил шарик, а я взял серебристый Урал (я думал, что это река) и тоже повесил, как будто змею из стали, так — чтоб шары засияли, и чтоб огоньки вокзалов засверкали на ветках этих.
— Вот это будет праздник! — я думал. Но чтоб по-хорошему, то лучше бы — с вечным снегом, с сугробами над головой … И не беда, что я Чуне намазал вонючей мазью ее паршивые уши и пахнет она — калошей (да, именно: обыкновенной — советской старой калошей), — Но эти четыре года — мы были втроем с тобой.
… Я просыпаюсь утром в постели, отяжелевший, всё ужасно болит: шея, спина, руки. — Какого хрена, — спрашиваю, — мучать меня любовью, когда мне надо о пенсии — думать. (Желательно персональной). — До свиданья, — кричат на площадке друг на друга соседские дети. До свиданья, — я отвечаю. И действительно «до свиданья». Потому что с утренней елкой, с самой лучшей елкой на свете не бывает на самом деле ни прощания, ни разлуки.
Ну, а в сумерках (хоть я, конечно, знаю, что в сумерках спать нельзя) я забираю с собой на кровать собаку и тебя к себе забираю: два тепла, шебуршащихся рядом, шумно думающих тепла (достаточно туповатых, надо сказать, тепла) это слишком смешно для счастья — и я, вздрагивая, засыпаю.
… Посмотри, сколько разной чуши, ерунды золотой и нарядной, висит на убитой елке: облепиха, Урал, Алтай, и Россия висит на ветке, и синий шар Амстердама, и дворник скребет лопатой, и яблоко — Индокитай.
Хорошо, что еще на свете остается — так елок много (да и если немного осталось): одиноких, двойных, тройных. Как сказал Сашин тесть перед смертью: — Дайте ложечку Нового Года (вот именно так и сказал «дайте ло-жеч-ку нового года»), приложился к шипучей ложке, удостоверился — и затих.
По-моему, замечательно. — По-моему, всё — замечательно, и то, что умрем — замечательно, и то, что живем — хорошо. … на елке висит и качается ушастое ваше сиятельство, щенячее наше сиятельство, доказанное рождество.
А вообще лучше зайти на сайт:
|